Форма замедленного распада

Он просыпается без будильника — не потому, что рано, а потому, что бессмысленно спать дольше, если на день не запланировано ничего, кроме существования.
Встать, включить чайник, вымыть чашку — всё по расписанию, не записанному нигде.
На стене — календарь с видами Петербурга, которого он не видел уже тридцать лет.
Зовут его Александр Павлович Климов,
и когда-то, в давно рассыпавшейся эпохе, он был физиком — не знаменитым,
но настоящим: со статьями, лабораторией, приборами, запахом паяльной канифоли на пальцах.
Он помнит, как когда-то спорил о симметрии кварков и о будущем науки,
а теперь вокруг спорят о том, как сильно подорожали продукты, где лучше закупаться: в Ташкенте или Net Cost, и будет ли Трамп урезать программу Food Stamps.
В этом, пожалуй, и заключался главный парадокс эмигрантской старости:
всё, что ты когда-то знал,
вдруг оказывается ненужным,
а то, что нужно — ты знать не хочешь.
Климов живёт в Бруклине,
в аккуратной, но безликой квартире,
которую городская программа выдала “по возрасту”.
Его обеспечивают — ровно настолько, чтобы смог избежать нищеты,
но и не решился жить слишком уверенно.
Социальная помощь, карточки, страховка,
субсидированный абонемент в спортзал, куда он не ходит, потому что там он чувствует себя динозавром, пережившим Ледниковый период, да и суставы побаливают…
.
Иногда он сидит у окна и наблюдает, как на лавке перед домом собирается “наш круг”, старички — ровесники все бывшие: инженеры, экономисты, библиотекари — все с одинаковыми жалобами и историями. Они говорят громко, с тем особым громким энтузиазмом, который рождается у людей, уверенных, что их давно не слушают.
Он, бывший физик, однажды попробовал заметить,
что порядок — категория термодинамически нестабильная,
и что в любой замкнутой системе энтропия всё равно растёт.
После этого на лавочке стало как-то тише, и ему больше не предлагали семечки…
Иногда рядом садится старушка — тоже русская, тоже одинокая.
Они кивают друг другу,
но не разговаривают:
оба знают,
что любое слово потребует продолжения,
а продолжений уже не осталось.
У него двое детей,
оба осели в Пенсильвании — дом, ипотека, машины, и фото на фоне бассейна.
Иногда звонят:
— Пап, всё нормально?
— Нормально.
-Ты не болеешь?
— Нет.
— Ну, тогда целуем. Мы скоро приедем.
Он знает: “скоро” — понятие относительное,
и что чем дальше человек уходит в будущее,
тем труднее ему возвращаться назад,
особенно если это назад — к чужой старости.
Он знает: не приедут.
И не обижается.
Им ведь тоже надо жить —
без этого тягостного груза под названием “отец, оставшийся в прошлом”.
Когда-то он мечтал о внуках,
но теперь ловит себя на мысли,
что боится их приезда: они говорят на английском,
смеются не там, где нужно,
и смотрят на него с осторожной вежливостью,
которую не спутаешь с любовью.
Когда-то, на день рождения, дети подарили ему интернет — радиоприёмник. Как, голоса из прошлого, он слушает Вести ФМ, Радио «Комсомольская правда», радиостанция «Голос Москвы». Иногда, местную нью-йоркскую русскоязычную радиостанцию.
На русских волнах всё как прежде:
Аллегрова, споры, бесконечные “итоги недели”.
Он слушает и думает, что эмиграция — это не место и не состояние, а форма замедленного распада,
в которой прошлое распадается медленно, чтобы не слишком больно было смотреть, как из него выветривается жизнь.
Иногда, в редкие минуты вдохновения, он достаёт блокнот с жёлтыми страницами,
вроде того, в котором когда-то писал заметки к лекциям.
Там формулы — E, T, ΔS, Q.
Он глядит на них и думает, что, возможно, именно так и устроена жизнь:
энергия любви переходит в тепло одиночества,
а дальше — в холод равнодушия,
и этот процесс, как известно,
обратим только в теории.
Ветер у океана пахнет солью и тоской,
волны шепчут что-то невнятное, словно пытаются перевести жизнь на язык природы — без грамматики, но с ритмом.
Он улыбается: всё подчинено законам.
Даже одиночество имеет свой коэффициент расширения.
Иногда ему снится Петербург — осенний, с сырым воздухом, с шумом Невы, с вечерними отблесками на мостовой.
Он идёт по набережной, и вдруг понимает, что там, в прошлом, у него осталась не Родина,
а температура: та, при которой он ещё чувствовал себя живым.
Просыпаясь, он долго смотрит в потолок, где тени от штор напоминают линии графика, и думает, что физика — это, в сущности, единственная честная философия:
всё стремится к равновесию,
всё распадается равномерно,
всё заканчивается не трагедией,
а усталостью материи.

guest
3 комментариев